А.Штейнберг: Острый глаз Ольги Форш
| Тярлево - Ольга Форш |
Гл.VII. Острый глаз Ольги Форш
С Ольгой Форш судьба свела меня под сводами нашей академии, нашей Вольной Философской ассоциации. Ольга Дмитриевна принадлежала к ней и не принадлежала. Она появлялась у нас, но не чувствовала себя вполне своей. Так мне представляется академия Платона с его полуучениками-полукритиками, которых можно было видеть под перистилем здания академии. Я встретился с ней в ее собственном окружении, пройдя через "Книжный шкаф".
Имя Ольги Форш появилось в литературе довольно поздно. Первые ее небольшие вещи появлялись в журналах, в частности в "Заветах" Иванова-Разумника, с 1912-го по 1914-ый год. Она печатала их под псевдонимом Терек, который носил оттенок романтического Кавказа и мужественности автора. А "Книжный шкаф", приведший меня к близкому знакомству с Ольгой Дмитриевной, был не кто иной, как маститый библиограф и историк русской литературы Семен Афанасьевич Венгеров...
В молодости, в Париже, он был верным последователем Лаврова. Иванов-Разумник, друживший с ним и глубоко его уважавший, как и некоторые другие, называл Венгерова "многоуважаемым книжным шкафом" - по Чехову. Относилось это к эрудиции Семена Афанасьевича. Он к тому времени накопил уже не метафорический, а реальный миллион библиографических карточек в своей знаменитой картотеке писателей. Как и многие коллекционеры, Семен Афанасьевич стремился достигнуть полноты. Ольга Дмитриевна Форш тоже попала в эту картотеку и оказалась в ней миллион первой по счету. Разумник Васильевич, редактор "Заветов", счел своим долгом, исполняя желание Венгерова, привести Ольгу Дмитриевну к нему для заполнения карточки - миллион первой. С той же целью Венгеров привел и меня в свой "книжный шкаф" и спросил, знаком ли я с Ольгой Форш. "Как же так? Если Разумник и ее и вас так хорошо знает, то вы должны с ней познакомиться". Очевидно, "многоуважаемый книжный шкаф" считал своим долгом оперировать живыми людьми так же, как библиографическими карточками своей картотеки. Он любил, чтобы авторы его "книжного шкафа" знали друг друга. Может быть, он даже и отмечал в своих карточках, кто с кем был знаком или дружен. С библиографической точки зрения это должно быть полезно, для меня же оказалось просто удачей, так как было первым толчком к знакомству и дружбе с Ольгой Дмитриевной. Вероятно, знакомство с ней произошло бы и без "Книжного шкафа", но что-то юмористическое было в этой первой встрече, что сблизило нас сразу. Встретившись со мной впервые, Ольга Дмитриевна спросила, дал ли мне Семен Афанасьевич еще какой-нибудь совет, кроме предложения познакомиться с ней. - "Да, креститься". Был ли крещеным Семен Афанасьевич, я не знаю, но он был еврейского происхождения. В записках бабушки Венгерова, которые пользовались заслуженной большой литературной известностью, описывается старинный еврейский быт, если не ошибаюсь, где-то на Волыни.
А Венгеров советовал мне креститься вот по какому поводу. Я рассказывал ему нечто, сильно его взволновавшее, а именно: говоря о последовательности моих занятий в Гейдельберге, я упомянул фамилию жителя Гейдельберга Левинэ, у которого я видел сохранившуюся коллекцию писем Тургенева к Полине Виардо. Целая коробка сложенных в хронологическом порядке писем. Каким образом? Дочь Полины Виардо была дружна с матерью Левинэ. Ей она оставила на попеченье письма своей матери, которые Полина Виардо не сочла нужным включить в собрание ее переписки с Тургеневым. Когда я рассказал об этом Венгерову, он подскочил. Человек он был грузный, недаром его называли маститым академиком. Он подскочил: "Вы говорите, что это факт? И вы говорите об этом так спокойно?! Да вы знаете, о чем вы говорите? Это все равно, как если бы вы мне сказали, что знаете, где хранится ларчик с жемчугом, никому не принадлежащий! Это же драгоценнейшая вещь - письма, оригиналы писем Ивана Сергеевича Тургенева! Письма Тургенева к Полине Виардо! Да ведь за ними экспедицию надобно выслать! Вы знаете что-либо о месте нахождения их?" - "Знаю. Церингерштрассе, 2 в Гейдельберге. Это особняк. Там, наверное, эти письма и хранятся, потому что дочь мадам Левинэ, подруги дочери Виардо, еще была жива накануне войны". - "Слушайте, Аарон Захарович, вам необходимо поменять ваше имя и отчество и принять православие. Так как вы поклоняетесь вере ваших праотцев, вы не в состоянии правильно понимать историю русской литературы".
Когда я рассказал об этом эпизоде Ольге Дмитриевне, она рассмеялась как гимназистка, хотя отличалась всегда сдержанностью, а в это время была не совсем здорова, и была почти на двадцать лет старше меня: "Вот как просто решаются религиозные сомнения библиографами - необходимо креститься, чтобы правильно понять литературную ценность писем Тургенева". - "Разрешите заметить, - ответил я Ольге Дмитриевне, -хоть я и не крестился и не знаю, какого вероисповедания Семен Афанасьевич, я хотел бы за него заступиться. Если бы он не был настроен так, как это проявилось в немножко смешном анекдоте с письмами, Семен Афанасьевич не собрал бы свой знаменитый миллион карточек. Для этого нужны какие-то особые свойства ума и характера". Потом, когда мы подружились с Ольгой Дмитриевной поближе, она сказала как-то: "Знаете, та история, которую вы мне рассказали по поводу "многоуважаемого книжного шкафа", сразу привязала меня к вам, потому что вы проявили такую широту понимания людей, перед которой я спасовала. Мне представилась только комическая сторона характера Семена Афанасьевича, а вы увидели .в нем и практическую его струнку". В этом наблюдении Ольги Дмитриевны сказался весь ее характер, прежде всего быстрота ума, его гибкость. Я уже кое-что знал об Ольге Дмитриевне по ее литературным работам, когда мне стал известен ее псевдоним. Один из ее рассказов "Шелушен" произвел на меня особенно глубокое впечатление. Будучи большим поклонником "Мелкого беса" Сологуба, я увидел в "Шелушее" дальнейшее развитие Недотыкомки. Я проникся уважением к самой идее: на основании сологубовской Недотыкомки развить целую галерею образов, положить краеугольный камень для особого миниатюрного сада химер и подобных им образов из народного фольклора. Дружба с Ольгой Дмитриевной дала мне возможность глубже взглянуть на разные явления жизни России того времени, на людей, писателей, ведущих деятелей в литературном мире, включая Андрея Белого и Горького, понять и увидеть под каким-то новым углом зрения, мне непривычным. Зоркий или острый глаз Ольги Дмитриевны всегда поворачивал вещи так, что я мог их наблюдать с неожиданной стороны. К примеру, Разумник Васильевич, которого она очень ценила и с которым, живя по соседству в Царском, часто виделась, должен был бы почувствовать к ней неприязнь, так как Ольга Дмитриевна постоянно упрекала Разумника в том, что его слепое преклонение перед Белым заставляет его не замечать безответственности Бориса Николаевича. Разве можно сравнивать Белого с Толстым, как это делал Разумник? Разве "Петербург" Белого не есть - "пропетый гербарий"? Собрание высушенных растений, из которых автор как бы составляет поэму. Как если бы взять гербарий и пропеть все названия растений согласно ботаническим категориям. В этом отношении, мне кажется, она была не вполне справедлива, тем более, что произведения Андрея Белого в известном смысле были родоначальниками ее собственной "Шелушен". "Но так беспрекословно, безусловно распластаться литературному критику перед Белым, - говорила Ольга Дмитриевна, - даже если это стоит того, я считаю недостойным человека. Только мужчины способны на это. Мы, женщины, так не можем".
Отец Ольги Дмитриевны, русский генерал, из известного семейства Комаровых, мать - армянского происхождения. Может быть, это обстоятельство делало Ольгу Дмитриевну необыкновенно гармоничным созданием, совершенно необычайно сочетавшим древневосточную мудрость с необыкновенной русской простотой. Фамилия ее была немецкой - Ольга Дмитриевна была вдовой прибалтийского немца, очевидно, очень хорошего человека, которого она редко упоминала. Мне она казалась очень пожилой, хотя ей не было еще пятидесяти. Ольга Дмитриевна была на редкость хорошей матерью. У нее было двое детей, сын Дима и дочь Тамара. В один из очень мрачных месяцев двадцатого года, чтобы как-то обеспечить детей и себя теплом и самой скудной пищей, Ольга Дмитриевна переселилась из Царского в Петербург в Дом искусства на Мойке. Она старалась найти какой-нибудь заработок и с этой целью послала в Москву к Михаилу Осиповичу Гершензону90 своего сына Диму с просьбой оказать ей содействие по издательским делам. Посмотрев на Диму, которому в то время было 15-16 лет, Михаил Осипович сказал: "Передайте маме, что я заметил ее трудное материальное положение. Я постараюсь для нее кое-что сделать. А как задаток возьмите, пожалуйста, из шкафа пару мало ношенных брюк. Я вижу, на ваших такие заплаты, что уж дальше ехать некуда. Мама, вероятно, смотрит и огорчается, а?" Дима вернулся домой с приветом, письмом, советами и в почти новых брюках. Одним из советов Гершензона было обратиться к Горькому. Советовал ли он ей самой обратиться к нему или сам хотел писать о ней Горькому, не знаю. Но самый факт отзывчивости Гершензона и то, что Дима приехал в брюках без заплат, так тронул ее, что она сказала о Михаиле Осиповиче: "Вот видите, я вам говорю, что есть мужчины, у которых почти женские сердца. Таков Гершензон".
Она критически относилась ко всем и ко всему, и для иллюстрации брала общих знакомых. Ольгу Дмитриевну недолюбливали за это. Говорили, что у нее не зоркий или острый глаз, а острый язык. Она не может иначе, как с иронией, сарказмом, насмешкой или даже ехидно говорить о людях. Ольга Дмитриевна знала, что ее недолюбливают, но объясняла это тем, что мужчины не любят ее за то, что она женщина. Нужно сказать, что Ольга Дмитриевна выглядела в то время ужасно: изголодавшаяся, поседевшая, чуть ниже среднего роста, она настолько высохла, что руки ее напоминали руки скелета. Но в ее восточных глазах всегда был огонь, острый, блестящий взгляд, который, как стрела, устремлялся на людей. А это многим было неприятно. Как я сказал, ей было уже под пятьдесят, но. она надеялась, что твердо укрепится в литературе и будет достаточно зарабатывать, чтобы исполнить долг матери. Ольга Дмитриевна писала тогда роман. Но поскольку она была в оппозиции и общалась с членами Вольной философской ассоциации, ей казалось, что напечатать его будет трудно, тем более, что она не скрывала своего критического отношения к современности. Поэтому Ольга Дмитриевна взялась писать исторический роман. Интересно, что между нею и Андреем Белым существовала какая-то неприязнь. Некоторое время Ольга Дмитриевна была членом Теософского общества в России, а всем было известно, что между теософами и антропософами существовала непримиримая вражда - все мосты были сожжены. Предполагалось даже, что теософы подсылают своих тайных сотрудников к антропософам, чтобы изнутри подорвать их деятельность, так же как в свое время Римская Курия подозревала иезуитов в том, что они создали свой орден, чтобы подорвать церковь. И что бы Ольга Дмитриевна ни говорила на наших собраниях или в более тесном кругу друзей, Борис Николаевич метал искры, хоть и не очень жгучие: "Это все теософия, а она - теософка, а значит - враг!" Когда мы уже достаточно подружились с Ольгой Дмитриевной, я ее спросил: "Вы действительно враждуете с антропософией по сей день?" - "Слушайте, так это же смешно. Я ни с кем не враждую, я ищу истину. Я разочаровалась в истине, которую получила из уст Александра Трояновского". Трояновский был в то время главой русских теософов, издававший свой журнал в Петербурге. Я был знаком с его семьей. Очевидно, Трояновский привлек Ольгу Дмитриевну к теософии. "С тех пор я интересовалась не только теософией, но и антропософией, - говорила она, - будучи в Базеле, я поехала в Дорнах на лекцию доктора Штейнера. И что же я вижу? Стоит этот самый доктор Штейнер, а против него у противоположной стены - бюст из мрамора. Я обернулась. И что же? Это бюст самого Рудольфа Штейнера! Подумайте! Человек стоит и говорит о себе самом, о своем учении, развивает его, глядя на свое собственное изображение в мраморе. Это же значит все вверх дном поставить! Ведь ни один русский человек не сможет с этим примириться". - "А вы говорили об этом с Борисом Николаевичем?" - "Что вы! Он же мужчина. Он и слушать об этом не захочет, у него предвзятое мнение". Конечно, Борис Николаевич не мог бы с этим согласиться.
Итак, Ольга Дмитриевна решила писать исторический роман. Может быть, ей удалось бы даже ввести в него религиозные темы; она всегда искала смысл жизни в религии. Ольга Дмитриевна решила сделать одним из главных героев романа художника Иванова, который больше двадцати лет работал в Риме над своей знаменитой картиной "Явление Христа народу". Александра Иванова его картина ни в какой стадии не удовлетворяла, но все-таки, в конце концов, была закончена. Другим героем должен был стать Николай Васильевич Гоголь, долгие годы живший в Риме и кончивший религиозной одержимостью. Ольга Дмитриевна, считавшая "Выбранные места из переписки с друзьями" книгой неискренней, видела в Гоголе человека, разочаровавшегося не в русском быте, не в русских людях, а понявшего, что нельзя быть просто религиозным в этом мире, необходимо быть либо пророком и одержимым, либо не жить совсем. Гоголь и кончил религиозным помешательством. В отличие от Гоголя, Александр Иванов, несмотря на тяжелую задачу создать совершенство в живописи на религиозную тему, оставался до конца просветленным. Гоголь и Иванов были современниками. Ольга Дмитриевна утверждала, что не нужно быть мудрецом, чтобы понять, что и в наше время, наши современники также разделяются на две категории людей, одержимых и просветленных. Мысль ее была направлена против людей, одержимых "партийными" идеями. Этот роман, при поддержке Горького, все-таки нашел своего издателя. Помнится, это был Ленгиз. Роман появился. Одновременно Ольга Форш стала писать другой исторический роман о декабристах, который она назвала "Одеты камнем". Эти два романа дали ей возможность выполнить назначение матери, улучшить быт своих детей, а кроме того, вывести ее самое на литературную дорогу, дать ей необходимые условия заниматься своим делом со спокойной совестью.
Я знаю, что при поддержке Горького и Иванова-Разумника в Петербурге и, отчасти, Гершензона в Москве Ольге Дмитриевне, как это ни странно, в 1927-ом году дали заграничный паспорт на целый год. Первой ее остановкой был Берлин, где мы и повидались с ней. Побеседовали об общих наших друзьях. Она очень нуждалась в отдыхе и собиралась к Горькому на Капри. Горький пригласил ее пожить с ними там. Ольга Дмитриевна к этому времени уже имела очень определенный взгляд на историю человечества, которая, по ее мнению, шла под знаком патриархата. Еще с юношеских лет она верила, что человечество стоит на гибельном пути из-за того, что в мире господствуют патриархи. Необходимо создать такое общество, где всесильной царицей будет - Мать. Это убеждение ее не было вычитано из книг, оно пришло к ней в очень ранние годы, как бы по наитию. Только мать содержит в себе настоящее, вполне бескорыстное, любовное отношение к своему ребенку. У мужчин этого нет, поэтому они должны искать априори суррогаты, включающие в себя успех в обществе, тщеславие, самолюбование, все те пороки, от которых женщина может быть свободна, но не может быть свободен ни один мужчина. "Поэтому смешно то, что наш милый Разумник Васильевич, хороший человек, так преклоняется перед Андреем Белым! Разумнику лестно преклоняться перед Белым, которого он придумал называть вторым Толстым! Он ищет опору вне себя для своего собственного, крепкого самосознания, и поэтому не желает говорить всей правды", - говорила Ольга Дмитриевна. Я спросил, не есть ли матриархат ее причина того, что она держалась и держится как бы в стороне, на отлете, и никого не признает? Не могу рассказать всего, что я услышал тогда от нее. Ольга Дмитриевна дала мне понять, что при стремлении к правде в этом царстве гнета, даже в своей собственной близкой среде, остается столько неискренности и столько лжи! Она приводила многочисленные этому примеры.
Ольга Дмитриевна рассказала мне подробности жизни в Доме искусств, где она встречалась со многими видными писателями. Они говорили, что если большевистская Россия есть ад, то Дом искусств - ад в аду. Столько взаимного подсиживания, столько тщеславия, столько честолюбия, готовности предать людей, чтобы самому заслужить чин или орден, было там, что человеческому уму невозможно даже представить. "Я приходила в Дом искусств с детьми, чтобы пользоваться теплом, там еще топили дровами, чтобы иметь горячий чай... Не раз я думала, если даже ничего не выйдет с моими литературными писаниями, я все-таки не останусь в Доме искусств. (Дом искусств находился под покровительством Горького.) Видите ли, теперь я еду к Горькому, чтобы постараться доказать, что он должен измениться к лучшему. Тогда ведь, может быть, и вся русская литература будет спасена. Горький должен избавиться от своего тщеславия. Я ему это прямо выскажу, он это поймет. Он же необыкновенно честолюбив. Подумайте только, что он делает? Он хочет прибрать к рукам все, и прежде всего литературу; как Ленин правил Россией, так Горький старается править литературой. Он должен присутствовать при всяком новом начинании, и от него должно зависеть, будет или не будет это начинание существовать. Группу молодых писателей, называющих себя "Серапионовы братья", он взял под свое крыло, они, можно сказать, перебежали к Горькому. Формалисты тоже под его покровительством, хотя они должны были бы быть ему чужды. Если, конечно, посмотреть на это со стороны, Горький как бы проявляет необыкновенную широту и терпимость, на самом же деле за этим кроется не что иное, как стремление к самоутверждению. А это значит, что в душе его пустота". Надо сказать, что я ничего не рассказывал Ольге Дмитриевне об эпизоде, когда Горький отказался помочь спасти безрукого человека.
Ольга Дмитриевна была в Берлине только два-три дня. Она много говорила. Очевидно, у нее возникла потребность выговориться: "Вы простодушны, вы многого не понимаете. Вы думаете, что Разумник Васильевич любит литературу, поклоняется Белому, открыл Замятина, выступает за Шестова - и это все? Все это верно, но Разумник Васильевич, как и все другие, пытается навязать свое мнение другим, он не признает Горького, только потому, что Горький не признал его. А Горький признавал Блока и в то же время завидовал ему; да, да, завидовал наружности Блока!" - "Да откуда же вы знаете?" - "Подождите, я еще когда-нибудь документально это докажу". Я невольно вспомнил, как Блок говорил при мне, что у него роман с Горьким, и вдруг, Горький завидует наружности Блока! По отношению к Ремизову я бы еще допустил это. Но Горький, чтобы Горький завидовал?! "Я все, все это выскажу Горькому!" "Скажите, дорогая Ольга Дмитриевна, почему в Петербурге вы никогда ни одной лекции не прочли в нашей Философской ассоциации?" - спросил я ее. "А, это мужское дело. Я не оратор и, как помпадур у Салтыкова, могу сказать, что наша возьмет! Вы простите меня, но вы довольно женственный человек. Вы не обижайтесь - это большой комплимент!" - "Вы просто боялись, Ольга Дмитриевна, что если станете лицом к публике, то сорветесь и станете говорить вещи, в которых потом придется раскаиваться? Не так ли?" - "Может быть, если хотите - так". Я спросил Ольгу Дмитриевну, собирается ли она вернуться домой: "Я думаю, вы вернетесь по собственной воле, особенно после месяца, проведенного вместе с Горьким?" Ольга Дмитриевна внимательно посмотрела на меня, и глаза ее заискрились. Ольга Дмитриевна любила откровенность. У нее несомненно был острый глаз, но у нее был не острый, а правдивый язык.
"Ольга Дмитриевна, - напомнил я ей, - вскоре после того, как мы познакомились с вами в Петербурге, кажется, было это в Доме искусств, вы предложили вести класс преподавания и обучения писательскому ремеслу. Я никогда не присутствовал на ваших уроках. Но вы рассказывали, и мне было интересно, как вы это делали. Ставился на стол самый обыкновенный предмет, например, стакан или коробка. Все ваши ученики, желающие стать писателями, должны были описать предмет. Очень редко кому это удавалось. Ну что скажешь о коробке? Коробка определенного цвета, размера, формы. Более зоркие упоминали тень, отбрасываемую предметом, цвет скатерти, на которой стоял предмет. Но были такие, которые ухитрялись в своем воображении как-то так повернуть предмет, что получалось нечто подобное кубистическому описанию: если предмет поставить на его узкую сторону так, чтобы тень падала бы направо и растянулась на очень длинное расстояние, отчего не только стол, на котором стоит предмет, но и противоположная стена изменили бы свой характер... Таких было очень немного, и это были будущие писатели". - "А вы помните, - перебила меня Ольга Дмитриевна, - у нас был человек, который стоял как бы на окраине нашего содружества? Алексей Александрович Чебышев-Дмитриев, помните? Да, вы все помните, с вами легко говорить. Так вот, этот Чебышев говорил вам при мне, что ему хотелось бы посмотреть, как блистали бы ваши глаза, если б вас сжигали на костре. Вы восприняли это, со свойственным вам спокойствием, как метафору. Алексей Александрович Чебышев-Дмитриев, с отстреленными тремя пальцами (он был охотником, по профессии - учитель математики средней школы), все добивался прочесть доклад на открытом собрании на тему "Россия и евреи". А что он хотел сказать? Он хотел сказать, что в мире есть только два великих народа: русский и еврейский. А почему? Потому что и русских и евреев угнетают. Русские, пережив татарское иго и крепостное право, не протестуют против угнетателей. Власть им не нужна, они презирают соблазны мира сего. А вот евреи наоборот! Евреи не презирают соблазнов, случая не было. Теперь они захватили власть в России и угнетают русских. Чебышев пришел с этим к Разумнику, который сказал, что это интересно. Я была при этом. Это было в Царском. Чебышев был тоже "царскосел". Я посмотрела на Разумника и сказала, не думает ли он, что это нечто близкое тому, что черносотенцы теперь говорят втихомолку? Он ответил, что если это искреннее убеждение Алексея Александровича, он не должен этого скрывать, и мы не должны скрывать. А ведь у него не достало храбрости спросить вашего мнения, как бы вы отнеслись к этому? Он наперед сказал, что вы согласитесь! Отлично понимая, что Чебышев-Дмитриев - юдофоб, Разумник Васильевич считал возможным дать ему свободно высказаться. Вы понимаете, может быть, и Разумник Васильевич - юдофоб. Это кажется дико! Но если принять во внимание его полуармянское происхождение, то я его отлично понимаю. Ему необходимо было утвердить себя как русского, поэтому он ни в коем случае не желал, чтобы инородцы завладели русской литературой. И он терпел и прощал самые дурные националистические замашки, например, против евреев. Вы не думайте, что я хочу поссорить вас с Разумником!"
На это я ответил Ольге Дмитриевне, что, как ее способные ученики, которые описывали предмет на столе, я понимаю, что люди и, в частности, Алексей Александрович Чебышев чрезвычайно разносторонни. Например, кончая доклад или выступление, Алексей Александрович никогда не забывал сказать, что посвящает свое выступление памяти покойной жены, Марии Яковлевны. Этого никто не делал, кроме него. А вот что сам Чебышев рассказывал мне: "Вы знаете, что люди думают всегда, что евреи самый хитрый народ. А на самом деле - это самый простодушный народ в мире". И он рассказал мне историю, как еврейский характер может представиться человеку с проницательным умом. Алексей Александрович был преподавателем математики не только мужской, но и женской гимназии в Царском. Была у него в третьем или четвертом классе ученица, еврейка, которой в конце учебного года пришлось поставить двойку по математике, что означало необходимость переэкзаменовки. Ее отец, которого он не знал, подстерег Чебышева, когда он прогуливался в большом царскосельском парке, вышел ему навстречу, поклонился и сказал: "Простите, можно вас задержать на одну минутку? Я отец вашей ученицы, которой предстоит переэкзаменовка, по профессии - военный портной. Дочь у меня одна и очень слаба здоровьем. Если она отстала, то это только потому, что была больна, но она по ночам занималась, стараясь догнать класс. Сделайте милость, поставьте ей тройку, тогда не нужна будет переэкзаменовка. Она успокоится, и даю вам честное слово, что она догонит класс". - "Хорошо, это вполне резонно, я переправлю ей двойку на тройку". "Подумайте только, - заключил Алексей Александрович, - какое нужно иметь простодушие для такого поступка! Обращается к преподавателю, рассчитывая на его понимание и доброе сердце! Вот это что!"
"Дорогая Ольга Дмитриевна, а вы не думаете, что вернетесь в церковь?" - спросил я ее. - "Нет, в церковь я не могу вернуться, потому что в ней есть противоречие, связанное с верой в чудотворное преображение Матери, не совпадающее с фактами. Я думаю, что мы с вами одной веры. Вы тоже так думаете. Одно вам скажу. Когда я буду у Алексея Максимовича, я прямо выскажу ему, что не верю в его симпатии к большевизму, которыми он хочет заполнить пустоту, какой-то "пустырь" в своей душе. У меня в романе о декабристах "Одеты камнем" один из героев так говорит: у него душа - пустырь. Я даже думаю, что у всех людей в наше время в душе - пустырь. Но не у всех женщин, потому что женщина - мать! Мать этого не ощущает. Если бы женщины имели возможность проявить себя вполне, они бы смогли спасти род человеческий". - "Вы слишком далеко заходите. И вы надеетесь, что сумеете продолжать борьбу за матриархат в Советской России?" - "Да, я хочу попробовать". - "Ну и чудесно. Если вы ничего не имеете против, скажу вам: да благословит вас Господь!"
Кроме Чебышева-Дмитриева, Ольга Дмитриевна рассказала о разных других находящихся "на окраине", например, о докторе Шапиро. У него была странная идея, что Бога пока еще нет, есть покуда только дьявол. Бог есть эволюционирующий дьявол. Все в природе совершается чрезвычайно медленно, поэтому дьявол в постепенном своем развитии доберется до Бога. Встретившись с Шапиро как-то, Ольга Дмитриевна долго спорила с ним. В конце концов сговорились на том, что если Бога еще нет, то он все-таки будет для Шапиро в какой-то точке своего развития. Ведь различие-то только в терминологии. Кончилось тем, что они крепко пожали друг другу руки в честь будущего Бога. Я спросил Ольгу Дмитриевну, относится ли она к большевистской России так же, как Шапиро к дьяволу, развивающемуся в Бога? Верит ли в будущую свободу творчества, будущий расцвет культуры, в будущее восстановленное первородство? "Я остановилась в Берлине, чтобы подвести итоги нашим общим впечатлениям того времени. Я должна определить, что общего может быть у меня с Алексеем Максимовичем. Но я прошу вас, сохраните покуда все это в тайне. Я бы хотела короновать Алексея Максимовича на литературное царство и объяснить ему, что сделать это может только женщина-мать, которая относится к будущему, как если бы оно уже было у нее в руках. Если Горький понимает, что он является только орудием других, если он не стремится к власти и не одержим дьявольским честолюбием, а будет действовать во имя будущего, во имя свободы, тогда я готова благословить его". Таков был план Ольги Дмитриевны. Она понимала, что Алексей Максимович Горький играет роль собирателя российской культуры. Этого не понимали ни Блок, ни Белый, ни Разумник Васильевич. Ольга Дмитриевна считала эту мысль своим открытием. Я спросил ее, как она полагает убедить Горького в пользу идеи матриархата? "Да без этого и приступиться невозможно. Надо иметь какие-то права, чтобы обличать Алексея Максимовича или его поучать. Вот эти-то права я и беру на себя - права матери. Я еду на Капри, чтобы сказать Горькому, что хоть я и моложе его, но приехала к нему как родная мать". Она уехала в Париж, мы расстались. Ольга Дмитриевна, как это можно и должно было предвидеть, разочаровалась в русских эмигрантах и русской эмиграции. Конечно, Мережковских она никогда не любила, никогда не была очарована. Многое ее раздражало, возмущало бессердечие эмигрантов, даже таких, как Ремизов и его жена. Нечто очень странное и загадочное рассказала мне Ольга Дмитриевна о Живой Церкви, которая пыталась найти компромисс между большевистской диктатурой и традиционной православной церковью. Приверженцев этой церкви в простонародье называли "живцами". Ольга Дмитриевна интересовалась этой церковью, ходила на их собрания в Петербурге, стараясь найти в них что-то новое духовное, но очень скоро разочаровалась, отвергла их, не веря в искренность Живой Церкви и считая их приспособленцами,
С тех пор я ничего не имел непосредственно от самой Ольги Дмитриевны, кроме последнего привета, посланного мне лично через Замятина, когда она сочла нужным сообщить именно мне, что если я увижу ее подпись под чем-то зловещим - не верить! Это будет подделка! Почему мне? Да простит мне очень милая и дорогая мне Ольга Дмитриевна, если я назову ее платоновской Диотимой, пророчицей культуры и литературы большевистской России того времени! Ольга Дмитриевна почувствовала с моей стороны недоверие к тому, что ей удастся переубедить Алексея Максимовича Горького, хотя она ехала с такой самоуверенностью к нему, чтобы учить его. А не заразится ли она там у Горького склонностью к приспособленчеству? Вопрос ведь: кто - кого? Наш разговор с ней происходил в Берлине в 1927-ом году. В тридцатом году, через Замятина, Ольга Дмитриевна хотела дать мне понять, что до сих пор еще держится. Но, очевидно, все-таки не удержалась. Ольга Дмитриевна сумела пустить корни, что было бы возможно только с помощью и поддержкой очень влиятельных лиц большевистской России, скорее всего самого Алексея Максимовича Горького.
В начале шестидесятых годов в Советской России вышел том советского издания "Литературное наследство", в котором была напечатана "Переписка Горького с советскими писателями". Была помещена там и переписка Алексея Максимовича с Ольгой Форш, и ее фотография. Читая письма Горького к Ольге Дмитриевне, я понял, что Алексей Максимович был увлечен ею, называя ее большим писателем, большим чудесным человеком. Помнится мне тоже, что он говорил о Форш как о мыслительнице, основоположнице русского исторического романа. Одно из писем его подписано: "Ребенок Алексей Пешков" - видимо, след того, что Ольга Дмитриевна приезжала к нему на Капри "как мать". Горький делал большие усилия, чтобы обеспечить Ольгу Форш прочным положением в советской литературе. Она была для него как бы пробным камнем. Писательница в явно выраженной оппозиции к режиму, тесно связанная с кругами, не имеющими одобрения свыше, в дружбе с Ивановым-Разумником, последняя книга которого вышла еще при ее жизни и называлась "По тюрьмам и ссылкам", именно она, Ольга Форш, стала признанной большой советской писательницей. Когда ей минуло 85 лет, до меня дошло, что ее официально торжественно чествовали, кажется, дали орден, включили в ряды писателей, распространяющих советское мышление.
Когда мы говорили с ней в Берлине, она, между прочим, заверила меня в виде предсказания: "Вы и я будем долго жить, по крайней мере больше восьмидесяти лет, так что у вас будет возможность узнать, что произойдет со мной, а у меня - с вами". Ольга Дмитриевна скончалась 88-ми лет от роду. А если она предсказывала, не столько мне, сколько себе, долгую жизнь, то в ней говорили новейшие иностранные течения в психологии, живое сознание, живая сила, подчинившие ее волю, приказавшие ей непременно выжить, непременно пережить. Она этого добилась. Она умерла естественной смертью, в почете и славе. Не знаю, что случилось с Горьким. Чем кончилось единоборство Ольги Дмитриевны с ним? Однако перед нами пример явного союза между ними. Судя по письмам Горького, в особенности после ее пребывания на Капри, Алексей Максимович влюбился в уже стареющую Ольгу Дмитриевну. Но они разъехались. Решаюсь прибавить, однако, что и хорошо сделали.
Аарон Штейнберг
ДРУЗЬЯ МОИХ РАННИХ ЛЕТ (1911-1928)
| Ольга Форш: Жизнь, личность, творчество< Предыдущая | Следующая >Ольга Форш - художница, ученица П.П. Чистякова |
|---|
| < Предыдущая | Следующая > |
|---|


